Мари Кардиналь из книги "Слова которые исцеляют". Слова, которые исцеляют

Возрастные ограничения: +
Язык:
Язык оригинала:
Переводчик(и):
Издательство:
Город издания: Москва
Год издания:
ISBN: 978-5-89353-425-2 Размер: 511 Кб



Правообладателям!

Представленный фрагмент произведения размещен по согласованию с распространителем легального контента ООО "ЛитРес" (не более 20% исходного текста). Если вы считаете, что размещение материала нарушает чьи-либо права, то .

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше ?



Внимание! Вы скачиваете отрывок, разрешенный законодательством и правообладателем (не более 20% текста).
После ознакомления вам будет предложено перейти на сайт правообладателя и приобрести полную версию произведения.


Описание книги

«Слова, которые исцеляют» (1975) – одна из самых известных книг Мари Кардиналь – написана на основе ее собственного опыта в психоанализе. Изображен тот период и те условия, что привели автора к психической нестабильности, а затем к постепенному выздоровлению. Сюжет вращается вокруг женщины, переживающей эмоциональный срыв, порожденный ее отношениями с матерью. Героиня проходит длительный курс психоанализа. Постепенно она понимает, что была не в состоянии справиться с жесткими рамками кодекса поведения патриархальной системы, регулирующими ее жизнь с детства. С помощью терапии и путем изложения в письменном виде всех своих эмоций и переживаний рассказчица начинает распутывать хаос в своем прошлом и получает возможность «переписать» свою жизнь.

Последнее впечатление о книге
  • yayanka:
  • 26-07-2014, 23:57

"Слова, которые исцеляют" - книга французской писательницы Мари Кардиналь о собственном опыте психоанализа. Она проходила его 7 (семь!!!) лет. Мари обратилась к психоаналитику, сбежав из психиатрической клиники.

Ее основные проблемы: постоянные кровотечения (дамы поймут, о чем я), а так же непонятное Нечто, которое сидело внутри и мешало ей жить. На тот момент ей было около 30 лет, у нее был муж и трое (!) детей. Для меня это оказалось странным. В моем представлении столь проблемные люди не могут создать семью - в силу своих проблем и комплексов, и живут одиноко с "сорока кошками" или с престарелыми родителями... Шаг за шагом, клубок за клубком, Мари начала распутывать историю своей жизни. Своего детства, юности. В книге чрезмерно много личного, поэтому в иных местах сидишь такой и думаешь: "ээээ?" Конечно, основной посыл тут в извечном "все проблемы из детства" - а как еще? И откуда еще может появиться подавленный и закомплексованный взрослый? Только из детства. Книга написана в 1975 году. Сама автор умерла в 2001 году. После семи лет психоанализа и смерти матери - основного источника всех бед и проблем - автор смогла зажить полной жизнью, наладить отношения с мужем, детьми, работой. А кровотечения - которые мучили ее годами - прошли буквально с самого начала анализа. На первую встречу Мари пришла с желанием побольше поговорить на эту "кровавую тему". А аналитик ей и говорит: "эти ваши психосоматические проблемы меня не интересуют. Расскажите мне о чем-нибудь другом". Каков, а?

Прочитано в рамках флешмоба "Спаси книгу - напиши рецензию".

«Слова, которые исцеляют» (1975) – одна из самых известных книг Мари Кардиналь – написана на основе ее собственного опыта в психоанализе. Изображен тот период и те условия, что привели автора к психической нестабильности, а затем к постепенному выздоровлению. Сюжет вращается вокруг женщины, переживающей эмоциональный срыв, порожденный ее отношениями с матерью. Героиня проходит длительный курс психоанализа. Постепенно она понимает, что была не в состоянии справиться с жесткими рамками кодекса поведения патриархальной системы, регулирующими ее жизнь с детства. С помощью терапии и путем изложения в письменном виде всех своих эмоций и переживаний рассказчица начинает распутывать хаос в своем прошлом и получает возможность «переписать» свою жизнь.

Первая парижская зима. Блеклое солнце. Голые деревья. И, как повторяющийся припев, неотвратимые походы в глухой переулок. В расплывчатый туман, в пустынный холод, в монотонный дождь, в серые облака. Но там я наслаждаюсь теплом, грохотом белых улиц – отзвуками детства, взрывом юности. Меня сопровождает множество фантомов. По пропитанному водой переулку за мной бегут воспоминания, четкие, живые, трогательные, совсем незначительные. Они проникают к кушетке, проезжают там, как на параде, на карнавальных колесницах.

В моей юности не было ни одного мужчины. Обо мне заботились женщины: мать, бабушка, служанки, добрые учительницы-монахини.

Об отце, которого я знала слишком мало, так как он жил отдельно и умер, когда я была подростком, я сохранила память как о щеголе, носящем гетры, шляпу и трость. Короткие усы, красивые руки, ослепительная улыбка. Он наводил на меня страх. Я ничего не знала о мире, в котором живут мужчины. У него дома была ванная, в которой на полке лежала бритва с помазком, была комната, в которой стоял шкаф с выдвижными ящиками, где он держал рубашки и запонки для манжет, – все это притягивало и тревожило меня. Мое особое внимание приковывала к себе просторная кровать холостяка, покрытая шкурами пантер.

Он называл меня «мой маленький волчонок». Считал меня скорее маленькой женщиной, нежели девочкой, и это смущало меня.

В детстве я приходила к нему в сопровождении гувернантки. Затем несколько раз приходила одна – на обед между утренними и послеполуденными занятиями. Мне было не по себе на этих обедах. Когда он не внушал мне страха, он наводил на меня скуку. Я все время должна была следить за своими движениями, за своими словами. Он часто делал мне замечания, и я понимала, что своими упреками мне он хотел ранить мать – мать, которая растила меня, одевала, воспитывала. Но я чувствовала, что он любит меня и не желает причинить мне зла.

Отец придавал большое значение моей учебе. Говорил, что я должна учить все: латынь, греческий, математику, все… Я никогда не показывала ему ни дневник, в котором преобладали хорошие оценки, ни тетради. Поступая так, я знала, что защищаю свою мать, которая обладала исключительным правом контроля, так я становилась на ее сторону. Мой портфель была закрыт для отца, он был моим сейфом, сокровищем, самой большой ценностью. Таким образом, я держала своего отца на расстоянии, запрещала ему вход в собственный мир. Я это делала осознанно.

Я видела своих родителей вместе всего трижды. Впервые – по поводу праздника моего первого причастия. Они находились в одном помещении, за одним столом, но не рядом. В тот день нежность отца смущала меня. Я бы предпочла, чтобы только мать нацеливала на меня свой строгий взор, когда я резала огромный торт со множеством слоев из орехов и крема. Думаю, тогда я справилась бы с этим лучше.

Второй раз, когда мне было двенадцать лет, они встретились на церемонии французского скаутского движения. Событие происходило на свежем воздухе, присутствовали и другие родители. Мои родители стояли рядом и не разговаривали друг с другом – следили за церемонией. Я вспоминаю, что в тот день было ясное осеннее небо.

Третий раз – это было к концу его жизни – мне было почти пятнадцать лет. Он страдал кровохарканьем, думал, что умирает, и позвал мать.

Туберкулез! Грозный монстр моего детства. Дед скончался от чахотки, дядя жил в санатории, моя сестра умерла в одиннадцать месяцев от туберкулезного менингита, у брата были положительные пробы на туберкулез, что вело к сколиозу.

БЦЖ, бацилла Коха, торакопластика, пневмоторакс, френисектомия, каверна, плевра, мокрота, Лейзин, рентген, вакцина, Кальметт и Герен. Все эти слова, все эти несчастья – из-за отца, из-за его болезни, его сгнивших от газов войны 1914 года легких.

– Мог бы лучше следить за собой, перед тем как жениться на мне. Даже не предупредил. Стыдно, неприлично.

Война, траншеи, отец – под грудой задохнувшихся солдат. Он избежал смерти только благодаря толщине пласта трупов, но остался с изъеденными легкими.

– Я видела его рентгеновские снимки, у него легкие просто как губка.

Я всегда должна была соблюдать меры предосторожности, когда приходила к нему и когда уходила от него!

– Не разрешай ему слишком долго тебя обнимать. Никогда не пользуйся его носовыми платками. Возьми бутылочку с девяностоградусным спиртом и вату. Протри себя, когда выйдешь. Хоть ей и сделали БЦЖ, но у девочки нет положительной кожной реакции, непонятно почему, это ненормально. Я уже потеряла одну, хватит.

Микробы. Тревожное присутствие микробов.

– Это очень маленькие, невидимые животные. Они повсюду. Каждый раз, когда твой отец кашляет, он распространяет их вокруг себя, таких опасных. Послушай и поверь мне, ведь твоя сестра умерла от них. Старайся поменьше находиться рядом с ним.


Итак, я увидела их вместе в третий раз.

Он позвал мать по телефону: «Приходи, прошу тебя. Приходи, это конец».

Мать положила трубку, затем заявила, что он притворяется, и взяла меня с собой. Зачем? Чтобы защищаться?

Он лежал в своей большой кровати, с тазиком под подбородком, кругом разбросанные полотенца, розовая пена в углах губ. Я никогда не видела его в кровати, никогда не видела его в пижаме. Постельное белье и подушки, измятые после ночи, маленькие детали, выдающие его пристрастия, смущали меня. Он начал говорить с матерью, сказав ей, что любит ее. Она отвергла его слова: «Ты смешон, думай, что говоришь. Опомнись, ты говоришь в присутствии ребенка».

Я вышла в коридор, потом в переднюю и в конце концов на площадку. Села на ступеньку лестницы, закрывая уши руками, лишь бы не слышать, о чем они говорят. Она была такой строгой, он был таким жалким!

Стараясь отогнать от себя все, что только что слышала и видела, я сидела, устремив свой взор на лифт. Я отлично знала эту почти военную машину. Она интриговала меня. Мне казалось, что в ней я в опасности, и все же не боялась ее. Это был тяжеловесный короб, закрытый неподатливой металлической гармошкой. Когда лифт вызывали, громоздившиеся над его потолком кабели распрямлялись, ударяя по воздуху, и начинали с пыхтением и вздрагиваниями поднимать кабину, в то время как в нижней части солидная стальная, круглая колонна, смазанная черным маслом, прилагала все усилия к тому, чтобы толкать кабину наверх. Точный, равномерный подъем этого прекрасного смазанного ствола казался абсолютно несовместимым с тряским шумом в кабине.

Эта машина охраняла дом моего отца и превращала его в труднодоступную территорию, немного опасную. Я знала машину очень хорошо, за исключением глубины той дыры, куда погружалась стальная колонна. Иногда мне казалось, что дыра, скорее всего, неглубокая, и эта колонна скручивалась внутрь, как пружина.

Мне даже однажды пришлось пописать в этом лифте, так как в доме отца я не отваживалась попроситься в туалет. Так, однажды, не в состоянии сдержаться, зная, что только через два часа я доберусь до турецкой уборной школы, я справила нужду в старом коробе лифта. Это облегчение доставило бы мне удовольствие, если бы тряска и вздрагивания машины не помешали мне попасть, куда надо, так что я здорово намочила туфли. Чтобы можно было действовать спокойно, я остановила лифт между вторым и третьим этажами. Но, о ужас, моя струя проникла через поредевший коврик, попала на пол и каскадом капель непрерывно падала на металлическую пластину, тесно сжимающую стальную колонну на первом этаже. Услышав первый звук этого дождя, я быстро нажала на кнопку пятого этажа, но уже не могла остановиться. Напуганная, стыдясь своего неприличного поступка, я слушала, как шумит поток. Когда я пришла к отцу, то была вся мокрая.

Та девочка, тот лифт… Как далеко все это! Тот разговор между теми мужчиной и женщиной изменил все. Впервые я видела их действительно вместе. Я отчетливо поняла, что являюсь их совместным плодом, плодом их убогого желания, их убогой враждебности. Я мигом прибавила в возрасте. Неожиданно все оказалось в далеком прошлом.

Мне казалось, что для оценки моего ушедшего в прошлое детства нужна была другая шкала. Понадобилось бы голубое весеннее или осеннее небо, веселое волнистое море, цветы, запахи. Я по глупости думала, что во взрослую меня превратят первая любовь, первый поцелуй. Но нет, это сделал как раз тот самый разговор между двумя чужими людьми, являвшимися моими родителями. Была кровь, которой харкал отец, была угрюмость матери и лестничная клетка, становящаяся все темнее, так как день заканчивался, а в Алжире закат наступает рано.

Когда я уже полностью погрузилась в свои думы, явилась мать, выглядящая как ни в чем не бывало, правда, немного взволнованная. «А-аа! Ты здесь. А я тебя повсюду ищу. Что ты делаешь на лестнице? Кто-нибудь тебя видел? Пойдем, он чувствует себя прекрасно. Капризничает, как всегда. Все, больше я к нему на удочку не попадусь. Какой комичный спектакль!»

Я знала, что он не умрет. Я знала, что она будет нервничать. Я понимала, что в этой истории меня просто водили за нос.

И потом, спустя несколько месяцев, я еще раз увидела их вместе, но на этот, четвертый, раз он был мертв.


День, когда я узнала, что он умер, был летним, жарким. После обеда я была со своими друзьями: группа подростков собралась в тени внутреннего дворика. Мы ждали, чтобы стало прохладнее и мы смогли бы играть. Я только что получила разрешение не ложиться после обеда, так что, когда я увидела мать в это время и на этом месте, во мне сработал старый защитный рефлекс. В мгновение ока весь хорошо отработанный арсенал извинений, объяснений, лжи оказался в моем распоряжении. Механизм детской хитрости не заржавел. Так что, когда она, в парадной одежде, со странным лицом, как вкопанная остановилась передо мной и неуклюже, скованно взглянула на меня, а затем жалобно сказала: «Твой отец только что умер, иди одеваться, ты должна вернуться со мной в город», – я успокоилась. Я увидела прекрасное небо, ослепительное море, сочные растения с их расходящимися, как лучи, розовыми и желтыми цветами, одним словом, я почувствовала облегчение. Она пришла не для того, чтобы лишить меня всего этого, а заодно и друзей, игр. Ведь все остальное не касалось моей собственной жизни. Впрочем, к чему этот печальный тон по поводу смерти отца, о котором она никогда не сказала доброго слова? Потому что он умер и смерть сделала его маленьким, несчастным, трогательным? Для меня он оставался тем же незнакомцем, холостяком, скучным, немного страшным и застенчивым в своих неуклюжих попытках обнять меня: «Поцелуй меня, мой маленький волчонок!». Обычно мать называла его по фамилии: «Скажешь Драпо, что алименты все еще не пришли», «Скажи Драпо, чтобы купил тебе туфли», – и все в таком духе. Сейчас она говорила «твой отец», как будто он все еще был ее мужем, как будто они составляли пару. Можно было подумать, что смерть теперь объединяла их, делала их семьей. Для меня это было невообразимо, фальшиво, казалось чем-то нездоровым, не знаю почему. Я не осмеливалась посмотреть на нее и сгорала от нетерпения в ожидании, что она уйдет.

Она же не двигалась с места. Я подумала: «Если к тому же еще начнет плакать, я убегу». Нет, она не плакала, она была взволнована, ждала от меня ответа. «Мы должны вернуться в город, чтобы сделать все приготовления».

Машин на дороге в разгар лета, в послеобеденное время, было мало. На полях – ни души. Мимо проносились ряды виноградников, аллеи эвкалиптов, вереницы морских сосен, тростниковые заборы, колючие алоэ, возносящие свои длинные цветущие стволы к белому небу, западноафриканские фиговые деревья, украшенные плодами, а на склоне гор, простирающихся вдоль горизонта, – прямоугольники кипарисов, окружающих апельсиновые сады. В заднее стекло я видела поднимающуюся вслед за нами красную пыль, кружившую так высоко и так далеко, что она застилала собой весь пейзаж.

Чтобы эта пыль не задушила нас, мы закрыли окна. Стояла страшная жара. Кто вел машину? Не знаю. Никак не вспомню. Во всяком случае кто-то, кто хранил молчание.

Мы словно находились в воронке смерча. Машина издавала грохот и двигалась на большой скорости, пыль сопровождала нас озорным вихрем, вокруг были поля, утомленные жарой, казавшиеся окаменевшими в дрожи раскаленного воздуха.

Мать заговорила:

– Я лишь сейчас получила телеграмму, спустя восемь дней, на почте была забастовка. Так что тело твоего отца привезут сегодня после обеда. Ничего не готово. Можно было бы нанять катафалк со свечами. На причале есть такой, очень солидный. Но нас оповестили слишком поздно. Надо привести дом в порядок. Я смогла добиться в похоронном бюро, чтобы они поехали за телом Мориса и подняли его на пятый этаж, хотя час уже поздний. Ведь гробы выгружают только после того, как выйдут пассажиры, как разгрузят товар, в самом конце! Будет поздно… Как нехорошо!

Что бы это значило: «тело твоего отца», «гроб Мориса», «катафалк со свечами», «похоронное бюро»? И, прежде всего, что должно означать «тело Мориса»? И потом то, что она называла домом, было его домом, а не ее и не моим. Это был дом мужчины, где он проживал рядом со своими трофеями, с коллекцией черных масок, с ружьями, бритвой и с той большой кроватью, покрытой шкурами пантер. С той большой кроватью, о которой я знала, что в ней он резвился со своими «бабенками», как называла их мать.

В доме был неописуемый беспорядок. Из гостиной была вынесена вся мебель: «Чтобы можно было поставить гроб». Такой большой гроб?

– Церковь Сен-Шарль должна прислать нам скамеечки для молитвы.

– Скамеечки для молитвы здесь!

Так близко к большой кровати, так близко к бритвам, к ружьям?

– Мы поставили раскладные кровати в задних комнатах.

– Раскладные кровати? Для кого?

– Как для кого, для семьи, конечно. Бдение будет продолжаться всю ночь.

Семья? Но у него не было семьи, он был один. То, что мать называла семьей, была ее собственная семья, та, которая столько времени гнобила его. Эта семья должна прибыть сюда? Мне казалось, что это непристойно. Он никогда их не видел. И никогда не желал, чтобы они переступали порог его дома. Он много раз говорил мне, что это скорее они, чем мать, разрушили его семейную жизнь.

Коридоры и остальные комнаты были набиты мебелью из гостиной и столовой. Квартира превратилась в своего рода библейский Капернаум, где готовились встречать горожан, идущих чередой, так как отец был видной фигурой. Везде царила торжественно-траурная беготня, с легкими складками черного крепа, с аметистовым сиянием, с блеском слез, с криками соек. Затем открыли входные створчатые двери. Люди стали говорить шепотом, ходить на цыпочках. Стены были задрапированы тканью холодного оттенка, специально подготовленной для мрачного светского приема. Пахло воском, везде стояли цветы. Из столовой и из кухни доносился приятный запах подобающей случаю еды. Готовилась закуска для тех, кто проведет ночь при покойнике.

С площадки я следила за служащими похоронного бюро, которые вносили гроб отца, тяжелый дубовый предмет с бронзовыми ручками по краям и с бронзовым крестом сверху. Черные люди деловито покачивались, их было много, пыхтя, они подсказывали друг другу движения, которые нужно было совершить при обходе крутых изгибов лестницы. Им мешали роскошные заграждения с украшениями в виде листьев аканта и спиралевидных орнаментов, стойки из кованого железа, окружающие старый тяжеловесный лифт, на сей раз бесполезный, так как он был не в состоянии поднять вместилище даже такого хрупкого усопшего: его дно, через которое моя моча протекла так легко, не выдержало бы.

Они поднимались очень долго. Пять нескончаемых этажей. Ящик, и отец внутри, как в упаковке. Наконец, гроб поставили на козлы, задрапированные черной тканью. Мать, с торжественным видом, очень деловая, умело отдавала приказания. Она указала мне мое место: отдельная скамеечка для молитвы, впереди остальных. Приносили цветы, венки, букеты. Так как было лето, они были составлены главным образом из цинний – суховатых цветов без запаха, прекрасных расцветок: сиреневые, охряные, цвета золотого кармина. Я стояла на коленях, скучая в этом безмолвном положении. Меня научили не смотреть вслед людям на улице или в церкви, и я не позволяла себе заглядываться на тех, кто едва заметно заходил и выходил из комнаты. Ковры и спущенные занавеси поглощали шум, оставались лишь шуршания, неуловимые движения, легкие столкновения скамеечек для молитвы и невнятные всхлипывания.

Так как я должна была там стоять, я стояла. Мои мысли были о другом: о пляже, откуда меня забрали, о моих друзьях. Какую мину сделали бы они, лицезрея меня одетой в черное, в этот цвет взрослых? Я почти задремала, стараясь поддерживать голову ладонями и упираясь локтями в скамеечку.

По комнате распространился запах листвы, будто его принесло тепло ночи и пламя толстых свечек. Вместе с благоуханием зелени, в котором я узнавала аромат кипарисов, аспарагуса, бузины, деревьев и растений, из которых составлялись основы венков, чувствовался и другой запах, пресный, тошнотворный. Я пыталась его распознать. Он не мог исходить от цинний, эти цветы подсохли и в худшем случае могли отдавать пылью. Тот запах был другим, он исходил не от растений. Меня охватила тревога, нечто, что я не могла определить. Запах застоявшейся воды, болота? Да, но не совсем. Не такой яркий, не такой определенный. Интимный, смущающий запах. Незнакомый человеческий запах.

Мать подошла ко мне. Положив руку на мое плечо, она наклонилась, чтобы поговорить со мной шепотом, прижимая свое лицо к моей щеке.

– Ты хорошо себя чувствуешь?

– Хорошо. Тебе не кажется, что как-то странно пахнет?

Ее рука еще сильнее надавила на мое плечо, практически сжала его и придала ему какие-то качающие движения, как бы убаюкивая меня.

– Прошло уже много дней, как он умер. При такой жаре! И потом гроб наверняка ударяли во время транспортировки, видно, где-то образовалась щелочка. Я уже сказала об этом господам из похоронного бюро. Они все уладят, не волнуйся.

Волноваться? Из-за чего? Из-за того, что я почувствовала, как отец гниет? Ведь это был запах разлагающейся плоти!

Мой отец, весь разодетый, в гетрах, с тростью, надушенный, со своими идеальными ногтями, белыми зубами, в своих начищенных до блеска туфлях, – мой отец был готов разложиться, подобно тем трупам, которые через несколько дней после бури море выбрасывает на песок и которые своей вонью привлекают больших синих мух. Из его лакированных туфель, из его манжет и накрахмаленного воротничка, из его брюк с безупречной складкой выходили наружу соки смерти. Мой отец вонял, мой отец кишел червями! Это было невыносимо. Я вышла, побежала в самую дальнюю комнату и бросилась на только что разостланную кровать, на пахнущие средством для стирки простыни, лицом вниз. Уткнув голову в подушку, я плакала, я рыдала. Чтобы изгнать мертвечину, я воскрешала в памяти живые образы, смех и порывы радости, летнее небо, тихие полуденные волны, кувыркание в траве и мальчика, в которого я была влюблена, обнимающего и целующего меня. Я глотала его приятную слюну, сохранявшую вкус папиросы и зубной пасты. Я уснула.

Первый и последний раз я спала у отца, рядом с ним.


С той поры – одиночество.

Я не знала этого человека, я видела его лишь изредка. И все же он был вопреки моей воле моим единственным союзником. Я никогда не была зависима от него, а сейчас я должна жить без него, это была огромная необъяснимая пустота. Нечто тонкое, неясное исчезло навсегда. Сегодня я знаю, в чем состояла эта потеря: у меня больше не было уверенности, что я хоть кому-то нравлюсь такой, какая есть, и я лишилась его нежности. Даже тогда, когда он делал мне замечания, прибегал к строгому голосу, в его глазах были слезы, в его взгляде был поцелуй. Поцелуй, от которого я отказывалась, но который, можно с уверенностью сказать, там был.

С того времени мной иногда овладевало (овладевает и поныне) внезапное желание вскочить и бежать от радости, от счастливого порыва, от удовольствия быть любимой и защищенной и приютиться в объятиях моего отца. Он укачивал меня, легонько перекидывал справа налево. Мы танцевали то на одной, то на другой ноге в медленном и нежном ритме: «Ля-ля-ля, дочь моя, тебе хорошо в моих объятиях. Успокойся, моя большая девочка, отдохни». Если бы он был хоть чуточку выше меня ростом, я бы прильнула щекой к его груди. Какой у него был запах? Какой силой он обладал? Я этого не знала.

Для меня Отец – это абстрактное слово, без всякого смысла, потому что Отец ассоциируется с Матерью, а в моей жизни эти два существа сильно отличаются друг от друга, они далеки друг от друга, как две планеты, упорно движущиеся по разным траекториям неизменных орбит двух своих личных существований. Я обитала на планете Мать, и в определенные промежутки времени, очень редкие, мы пересекались с планетой Отец, окруженной нездоровым гало. Мне приказывали курсировать между этими двумя планетами, и как только я вновь попадала в царство матери, как только она возвращала меня к себе, казалось, она наращивала скорость, чтобы скорее отдалить меня от роковой планеты Отец.

Когда я сама, как все планеты, стала отдельной, но зависимой от других планетой и начала кружить по своей траектории по огромному голубовато-черному небу существования, я долгое время пыталась приблизиться к Отцу. Но, ничего о нем не зная, я отказалась от этих попыток, утомленная, но не удрученная. Я знаю, что ничего не знаю о родительской стороне мужчин, если она вообще существует.

В конце глухого переулка, когда я лежала на кушетке лицом вверх, с закрытыми глазами, чтобы лучше войти в контакт с чем-то забытым, закрытым, запрещенным, не имеющим определения, не до конца продуманным, мне хотелось вновь воскресить отца. Мне хотелось найти его, наконец. Я думаю, что его отсутствие, даже несуществование опасно ранило меня внутри, вызвало глубокую скрытую язву, из микробов которой позже возникнет моя болезнь. Итак, я старалась собрать воедино все свои воспоминания о нем, все, даже самые незначительные обрывки образа, самые скромные крупицы памяти.


В детстве и отрочестве ночами меня долго преследовали два кошмара. В первом я переживала сцену, имевшую место на самом деле в зоопарке в Венсенне. Чтобы мне лучше было видно львов и тигров, отец посадил меня на парапет над глубокой ямой, отделяющей хищных зверей от публики. Он крепко держал меня. На самом деле мне было очень страшно, но я не подавала виду. В моем кошмаре то, что меня тогда наяву только пугало, происходило на самом деле: я проваливалась в яму и, задыхаясь от ужаса, просыпалась в тот момент, когда звери набрасывались на меня, как на добычу. Мне было шесть или семь лет.

Во втором кошмаре мне было меньше: два-три года от силы. (Иногда я фигурировала там младенцем в возрасте нескольких месяцев.) Я сидела на плечах отца, и мы вдвоем заблудились в заснеженном еловом лесу. Я никогда не видела снега, разве что на картинках. Снег казался мне исключительно красивым, но я думала, что для меня он запрещен и я не могу долго там оставаться. Но мы не находили дороги назад. Надвигалась буря, а мы кружили вокруг черных елей и не обнаруживали ничего, кроме других елей и снега, уже притоптанного нашими ногами. Отец держал меня руками за лодыжки, я чувствовала его теплую голову между ног. Он смеялся, не выказывая ни малейшего испуга. Что касается меня, я знала, что наступит ночь и мы окончательно потеряемся… и тогда я просыпалась, обливаясь потом.

Так я открыла, что Нечто было во мне с раннего детства, и отец ничего не мог поделать, чтобы избавить меня от него, – он ничего не мог сделать для меня. Для меня его «параметры» были такими, какие навязала мне мать, у него не было собственных «параметров». Для меня отец – это был незнакомец, который никогда не был частью моей жизни.

Иногда я рассматриваю несколько его фотографий, оставшихся у меня. Фотографиям, на которых он уже в конце своей жизни, такой, каким я его знала, – в галстуке, лощеный, ухоженный, я предпочитаю фотографии его в молодости, когда он еще не создал своего образа. С плохим характером, упрямый, гордый, в пятнадцать лет он сбежал из респектабельного дома своих родителей в Ля Рошели, в Париже устроился простым рабочим на стройку и поклялся вернуться домой только с дипломом инженера в кармане. Дипломом, который сам получит. На одной фотографии он – молодой рабочий, в грубых ботинках, слишком длинных и слишком широких брюках, завязанных, похоже, шнурком, в рубашке с засученными рукавами, расстегнутой на груди, со слегка поднятой головой, улыбающийся солнцу на фоне балок и бревен. В руках он держит букет полевых цветов львиный зев. Кому он собирался их подарить?

Он окончил вечерние курсы, сдал экзамены, выиграл конкурс. Продолжая жизнь рабочего, в конце концов стал дорожным инженером. Он очень любил рассказывать о том, как трудно было ему, сыну буржуа, вести утомительный образ жизни подмастерьев. Он расцарапывал себе спину, таская тяжести, а вечером, покончив с делами, рабочие собирались у костра, среди строительного мусора и железного лома, грели воду в больших тазах, выливали ее на него, чтобы он смог снять рубашку, которая из-за высохшей крови прилипала к плечам. Он говорил, что, смеясь, его называли «королевское отродье» из-за его красивых рук и нежной кожи. В нем осталась какая-то тоска по тому братству и той суровой жизни. Больше он уже никогда не стал настоящим буржуа. Это было видно по тому, как он брал в руки инструменты. Мать говорила: «Он не из нашей среды, только посмотри, как он ест». И правда, за столом он наклонялся над тарелкой, как будто прикрывал ее руками, и оценивал ее содержимое с большой серьезностью и удовлетворением. Пищей нельзя разбрасываться. Это ему было чуждо.

Я не помню, по какой случайности у меня дома в одном из ящиков стола сохранились его диплом инженера и свидетельство велосипедиста, а также водительские права и многочисленные справки от работодателей с рекомендациями – ученика, рабочего, мастера, затем инженера. Фотография того периода: на теннисном корте, в полном развороте тела. Чувствуется, что, отражая мяч, он совершает неверное движение. Тело натянуто от пяток до макушки, оно будто опирается на длинную ракетку. Вся его сила в правом запястье, левое плечо поднимает в воздух красивую мужскую руку, утонченную и сильную.

Это был период, когда он еще не был болен туберкулезом, когда он не знал мою мать. Разглядывая его красивые руки, его ослепительную улыбку, его тонкое и мускулистое тело, я думала, что он бы мне понравился.

Он никогда ничем не ранил меня, никогда ни за что не порицал, никогда не ущемлял, и, может, поэтому я никогда не желала иметь другого отца, кроме него.

Спустя несколько месяцев, когда я отважилась говорить о своей галлюцинации и обнаружила, что терроризирующий меня глаз – это был глаз отца. Я поняла, что не его я боялась, а скорее того аппарата, через который он смотрел на меня, и той ситуации, в которой я находилась. Об этом я поведаю позже.

Алжирский романист, эссеист, переводчик, критик, писатель.

Введение

Кардиналь считается одной из самых выдающихся современных авторов франкоязычной феминистской féminine литературы écriture. Хотя сравнительно немногие из ее работ были переведены на английский язык, она автор бестселлеров во Франции, где рассматривается как одна из самых популярных представителей феминистской национальной литературы. Ее глубоко личные рассказы, часто вдохновленные автобиографическими элементами из собственной жизни, обычно описывают сложные отношения между поколениями матерей и дочерей. Кроме того, в ее сочинениях изображается женское отрицание жестких ограничений социальных нравов, феминистическое требование права голоса и решений в традиционно патриархальном обществе. Так же в ее произведениях явно прослеживаются, кроме феминистических, и гендерные акценты. Мари Кардиналь имеет репутацию одного из ведущих авторов Магриба (Магриб - географический регион, в состав которого входит Марокко, Алжир, Ливия, Мавритания и Тунис). Хотя она родилась в Алжире, Кардиналь жила за границей большую часть своей жизни, а ее алжирские повествования, часто с оттенком грусти, омрачены чувством вины за ее французские колониальные корни.

Биографическая справка

Родилась 9 марта 1929 года, в богатой французской семье в Алжире, Кардиналь была поднята в национальную элиту Pied-Noir-или франко-алжирского сообщества. Ее родители развелись вскоре после ее рождения, и Кардиналь выросла под контролем эмоционально далекой и отстраненной от нее матери. Может быть, именно поэтому отношения с матерью позже стали часто повторяющимся мотивом в ее творчестве. В 1947 году она поступила в Université d"Alger, который окончила в 1953 году с лицензией и Дипломом исследований supérieures в философии. Она вышла замуж за Жана-Пьера Ronfard в 1953 году, с которым у нее трое детей. После окончания университета, Кардиналь изучала язык и литературу в Греции, Португалии и Австрии в течение семи лет.

Ей не удалось получить научную степень, что непременно требуется от всех французских университетских профессоров. Поэтому Кардиналь работала в качестве внештатного писателя в Париже после переезда туда со своей семьей в 1960 году. Живя в Париже, Кардиналь начала психоанализ, который она продолжала в течение нескольких лет для того, чтобы улучшить свое психическое здоровье. Возможно в романе (1975, «Освобождение словом») и изображен период и условия, которые привели ее к психической нестабильности и психоанализу в это время. Долгие годы она работала в качестве преподавателя Университета Монреаля, принимала участие в многочисленных конференциях и дискуссиях по проблемам женщин. Ее первый роман, Écoutez La Mer (1962) получил Гран-при Международного дю Премьер, а Les Mots pur le lourd был удостоен Гран-при Littré.

Основные работы

Романы Кардиналь очень автобиографичные. Опираясь на детали из собственной жизни, автор рассматривает универсальные темы пост колониализма, двойной культурной среды, переназначение ролей мужчин и женщин, и возрождение с помощью интроспекции.

С La Clé sur-la-porte (Ключ в двери,1972), произведения Кардиналь начали привлекать внимание критиков и общественности. В романе повествуется о том, как сорокалетняя мать пытается найти золотую середину между выступающей в качестве друга и родителей троих ее детей подростков. Она решает позволить своим детям экспериментировать с личной свободой и ответственностью, в отличие от своего строгого и душно воспитания. Друзья детский приходить и уходить свободно в своей небольшой квартире в Париже, кемпинг на пол, участие в общинную форму жизни, которая наносит ущерб в частную жизнь матери. Несмотря на бедствия, неортодоксальные жилищные условия позволят ей пересмотреть свои ценности и освободиться от сдерживающих социальных обязательств.

В одной из самых известных ее работ, Les Mots pur le lourd, Кардиналь продолжает исследовать проблему взаимоотношений мать-ребенок. Книга написана на основе собственного опыта в психоанализе. Сюжет вращается вокруг женщины, переживающей эмоциональный срыв, порожденный ее отношениями с матерью, репрессиями и самооговором, произошедшими в детстве. Героиня проходит длительный курс психоанализа по Фройду. Основной симптом ее психологического состояния - тяжелые менструальные кровотечения. В процессе психоанализа она понимает, что она была не в состоянии справиться с жесткими рамками кодекса поведения патриархальной системы, регулирующие ее жизнь с самой молодости. С помощью терапии и путем изложения в письменном виде всех своих эмоций и переживаний, рассказчик начинает распутывать хаос в ее прошлом, и получает возможность "переписать" свою жизнь.

Долгие годы Мари Кардиналь вела активную просветительскую и общественную работу. Она преподавала в Университете Монреаля, вела несколько обучающих семинаров, принимала самое активное участие во многих феминистических проектах. Создала несколько переводов классических произведений греческих антиков. Снялась в нескольких кинофильмах, выступала в качестве сценариста.

"Слова для освобождения"

Из первой главы (pdf)

Глава вторая

Ночь после этого первого визита была тяжелой. Нечто металось внутри меня. Уже долгое время я засыпала лишь после большой дозы таблеток, а он сказал мне: «Вы не должны принимать никаких лекарств».

Я лежала в постели угнетенная, на последнем издыхании, вся в поту. Если бы я открыла глаза, я бы пережила разложение всего внешнего - предметов, воздуха. Если бы я закрыла глаза, я бы пережила разложение всего внутреннего - клеток, самой плоти моей. Это меня пугало. И ничто и никто не мог остановить, хотя на минутку, эту деградацию всего. Я задыхалась, не могла дышать, везде были микробы, везде личинки мясных мух, везде разъедающие кислоты, везде гнойные опухоли.
К чему эта жизнь, которая питается сама собой? К чему эти ее рождения, насыщенные агонией? Почему стареет мое тело? Почему оно, тело, производит жидкости и зловонные материи? К чему моя собственная потливость, фекалии, моча? Навоз почему? К чему эта война всего со всем, что существует, клеток с клетками - какая какую убьет и насытится тем трупом? Почему этот неминуемый, величественный танец фагоцитов? Кто правит этим совершенным монстром? Какой неиссякаемый мотор управляет бегом за добычей? Кто с такой силой приводит в действие даже атомы? Кто с исключительным вниманием наблюдает за каждым камешком, за каждой травинкой, за каждым воздушным пузырьком, за каждым новорожденным сосунком, чтобы вести их с рождения до тления смерти?
И что является постоянным, кроме смерти? Где отдыхать, если не в смерти, представляющей собой само разложение? А кому принадлежит смерть? Что представляет собой это что-то, огромное и мягкое, безразличное к красоте, радости, спокойствию, любви, которое набрасывается на меня и душит? Кто любит одинаково эксременты и нежность, не различая их? В чем другие находят свою силу, чтобы выдержать внутреннее нечто ? Как они могут жить с ним? Они сумасшедшие! Все они сумасшедшие! Я не могу спрятаться, я не могу ничего сделать, я целиком зависима от того нечто , что приходит тихо, но неумолимо, которое хочет меня, меня, для того, чтобы пожрать!
Течение разлагающейся жизни затягивало меня, по моей воле или без нее, к абсолютно неминуемой смерти, представляющей само отвращение. Это внушало мне ужасный, невыносимый страх. Так как для меня не существовало другой судьбы, как только упасть в подлый живот этого кошмара, представлялось попасть туда как можно быстрее. Мне хотелось покончить с собой, поставив тем точку.
Наконец к утру я уснула, обессиленная, свернувшись калачиком, как утробный плод.
Проснулась я в луже собственной крови. Она прошла через пружинный матрац и капала на паркет... А он сказал мне: «Ничего не предпринимайте. Я жду вас завтра». Еще шесть часов ожидания, я просто не выдержу!
Я лежала в кровати неподвижная, оцепенелая, как усопшая. Я ждала самого худшего. Два ужасных воспоминания приходили мне в голову в самых мелких подробностях, две катастрофы, два кошмара, которые я пережила ранее в состоянии бодрствования. Однажды кровь потекла такими большими сгустками, что можно было подумать, что это куски печени, выходящие из меня один за другим, с абсурдным упорством, походя прикасались ко мне, нежно лаская. Меня срочно отвезли в больницу, чтобы сделать очередное выскабливание... Другой раз, наоборот, кровь выходила из меня красной ниточкой, не переставая струилась, как из открытого крана. Я вспоминаю об ощущении остолбенения, которое охватило меня: «Так из меня вытечет вся кровь за десять минут». Опять больница, переливание крови: врачи, медсестры, - все обрызганные кровью. Они настойчиво осматривали мои плечи, ноги, руки, чтобы найти вену. Они боролись всю ночь напролет. А затем, утром, снова операционная, снова выскабливание.
Я не осознавала, что, отдавая себя во власть крови, я просто скрывала, маскировала то мое внутреннее нечто . Бывали минуты, когда проклятая кровь полностью доминировала в моем существовании и отнимала все силы, делая меня еще более беспомощной перед внутренним нечто .
В назначенное время я была в конце глухого переулка, вся забинтованная, завернутая в какие-то сделанные мною пеленки. Мне пришлось немного подождать, так как я пришла чуть раньше. Человек, который был до меня, вышел. Как и накануне, я услышала, как открылись и закрылись две двери. Наконец, я вошла и сказала:

Доктор, я экссангвиная.

Я очень хорошо помню, что произнесла это слово, потому что оно казалось мне очень красивым. Помню еще, что мне хотелось иметь очень трагический вид и соответствующее к себе отношение. Доктор ответил мне мягко и спокойно:
- Это психосоматические расстройства, и они меня не интересуют. Расскажите мне о чем-нибудь другом.
В кабинете была кушетка, на которую мне не хотелось садиться. Хотелось стоять, стоять и драться. Слова, произнесенные этим человеком, как будто ударили меня прямо в лицо: я еще ни разу не встречала такое, как мне казалось, отсутствие сочувствия. Прямо в лицо! Моя кровь его не интересовала?! В таком случае все пропало! Я задыхалась, меня как будто ударило молнией. Он Не желал, чтобы я говорила ему о моей крови! Он желал, чтобы я говорила о чем-то другом? Но О ЧЕМ? Кроме моей крови существовал лишь страх, и ничего другого, но об этом я не могла говорить. Я не могла даже думать об этом.
Я упала на кушетку и заплакала. Я, которая столько времени не могла плакать... Я, которая месяцами тщетно пыталась вызвать слезы, чтобы найти в них утешение. И вот, наконец, они лились большими каплями, они расслабляли мою спину, торс, плечи. Я долго плакала. Я погружалась в эту эмоциональную грозу, разрешала ей поймать мои руки, затылок, сжатые кулаки, тесно прижатые к брюшной полости, ноги. Сколько времени я не ощущала приятную тишину страдания? Сколько времени мое лицо не испытывало нежность слез, чуть смешанных со слюной и соплями? Сколько времени я не чувствовала теплую волну боли, разливающейся по моим рукам?
Мне было хорошо, как ребенку в люльке, у которого еще не высохло после кормления молоко на губах, сонно переваривающему пищу и нежащемуся под защищающим взглядом своей матери. Я лежала, вытянувшись как струна, на спине, послушная и доверчивая. Я стала говорить о своей тревоге и интуитивно поняла, что буду говорить о ней долго, годы напролет. Я почувствовала в своих глубинах, что, может быть, я найду способ, как победить это нечто .
И все же, как только я вышла и закрыла за собой дверь, я вспомнила о крови и подумала, что этот доктор еще один помешанный шарлатан. Какому колдовству я поддалась? Сейчас мне надлежало действовать быстро: поймать такси и ехать на консультацию к врачу, к настоящему врачу.
Шофер был разговорчивый или, возможно, ему показалось, что я как-то странно выгляжу. Во всяком случае, он говорил, не переставая, но я все время ловила его внимательный взгляд в зеркале заднего обзора. В таких условиях пристального к себе внимания, и еще потому, как я себя настроила на визит к другому врачу, я не могла провести одну из тех коротких и секретных проверок крови, которые стали для меня обязательными. Чем ближе мы были к дому, адрес которого я ему назвала, тем настоятельней возникала необходимость провести проверку крови. Я становилась все более беспокойной и агрессивной. Я одновременно хотела, чтобы шофер и остановил машину, и чтобы продолжал ехать . А он ничего не понимал. Наконец я села на край сидения, положила левую руку на спинку переднего сидения и прислонила к ней голову. Я делала вид, что слушаю рассказ этого человека. Между тем правой рукой я шарила под юбкой, открывала фермуар, рвала бандажи, прикрепленные английскими булавками, пока добиралась до истока крови. И с удивлением поняла, что ничего особенного не произошло, кровотечение не увеличилось, и, даже, казалось, что оно несколько приутихло. Хотя, когда я уходила час назад из дому, я сильно кровоточила.
Я вдруг передумала и попросила отвезти меня в другое место, указав ему адрес Мишель. Затем я свернулась клубком на заднем сидении такси. Может мне удастся выдержать до послезавтра, до следующего сеанса.
Я бежала очертя голову по лестнице, цепляясь одеждой за выступы перил, превращая ее в лохмотья. Скорее, скорее в ванную. Запачканные пеленки валяются на полу, между ног, я на биде... Кровь больше не текла! Я не верила своим глазам: кровь больше не текла!
Я не знала, я не могла знать тогда, что кровь уже никогда не будет течь так, как она текла, беспрерывно, месяцы и годы. Я думала, что она остановилась на несколько мгновений, которыми мне, конечно же, хотелось насладиться, как чуть ранее я наслаждалась слезами. Я помылась, потом легла голой, с раздвинутыми ногами, на кровать. Чистая. Я была чистой! Я была священным сосудом, алтарем крови, киотом слез. Чистой, гладкой!
Доктор сказал мне: «Постарайтесь понять, что с вами происходит, что вызывает, ослабляет или усиливает ваши кризисы. Все важно: шумы, цвета, запахи, жесты, окружение… Все. Постарайтесь сделать это с помощью ассоциаций идей и образов».
В тот день, хотя я была еще совсем неуклюжей во владении анализом, мне все же было легко установить связь между кровотечением и его остановкой. Причиной этого стали фраза доктора, воспринятая мною как пощечина: «Кровь меня не интересует, расскажите мне о чем-нибудь другом…», - и... мои слезы.
В ту ночь моя голова, освободившись от крови, отважилась на радужные легкие мечты, рассуждения, простые подсчеты, бодрящие идеи. Я упивалась ясностью действия своих мыслей, но воспринимала это как часы отдыха, где я не могла долго оставаться. В противном случае меня бы охватило то внутреннее нечто , от которого я могла избавиться, лишь находясь в точке максимальной сосредоточенности моего живого разума, в глубинах моего воображения, по пути к бесконечности, непостижимости, таинству магии.
Вот как, абсолютно нелепым образом, с непринужденностью, характерной ручью, с легкостью, свойственной облакам, с простотой яйца, я поняла: я подверглась десяткам медицинских исследований, рентгенографии, тестам, анализам, - и ни один результат не указал хоть на малейший след анормальности в какой-либо функции моего тела. Ни в гормональном плане, ни на клеточном уровне, ни в кровообращении, ни в органическом состоянии, ни даже в составе крови. Я ясно поняла, что и для врачей, и для меня кровь была спасательным кругом в плавании по мутному морю необъяснимого. Я кровоточу, она кровоточит. Почему? Потому что что-то не функционирует, может что-то органическое, а возможно что-то физиологическое, и, конечно же, что-то очень серьезное, что-то очень сложное, что-то фиброматозное, ретроверсивное, сломанное, ненормальное. Анализы ничего не показывают, но это ничего не значит, ведь нельзя же кровоточить просто так, без всякой причины. Надо открыть и посмотреть! Надо сделать большой разрез в ее коже, в ее мышцах, в ее венах, раздвинуть плоть живота, вывернуть внутренности и добраться до очень теплого, розоватого органа, и отрезать его, удалить! Тогда крови больше не будет. Никогда, ни один гинеколог, ни одни психиатр, ни один невропатолог не признал, что кровь исходила от внутреннего нечто . Наоборот, мне давали понять, что внутреннее нечто исходило от крови: «Женщины часто «нервничают», потому что их гинекологическое равновесие является непрочным, весьма хрупким».
В тот вечер для меня стало очевидным, что главным было внутреннее нечто , и ему принадлежала вся сила.
Я боролась с тем внутренним нечто . Оно уже не было таким смутным, хотя я не понимала, как его охарактеризовать. В тот вечер я впервые приняла сумасшедшую. Допустила, что она существует в действительности. Я захотела принять свою болезнь такой, какой она была. Я поняла, что я была той сумасшедшей. Она меня пугала, ибо она носила в себе то самое нечто . Она одновременно вызывала у меня отвращение, и привлекала меня, как красота раки, в которой выставляются святые мощи. Золото, драгоценности, украшают эти прекрасные ларцы, содержащие черепа с прогнившими зубами, старые бледные берцовые кости, засохшую кровь! Вокруг священники, со своими кадилами, с покровами, стягами и экзальтированной толпой, распевающей псалмы в процессии за этими некрасивыми, высохшими останками. Плач и экстаз, срывающиеся со всех этих губ, исходящие от всех этих остановившихся взглядов, от всех этих согнувшихся спин, от всех этих пальцев, запутанных меж четок! Безумие! И таким же было то внутреннее нечто. Оно властно указывало сумасшедшей не на красоту раки, а на отвратительное ее содержание.
Я убедилась: это нечто находилось в моей голове - не вовне меня, и ни в какой-либо другой части тела. И я была с ним один на один. Вся моя жизнь была не что иное, как история между ним и мною. С этой минуты моя собственная изоляция приобретала новый смысл: может быть, она уже была переходом, или линькой. Может, я вновь вернусь к жизни? Ибо я страшно страдала из-за безумия, в котором искала убежище. Меня разрывало на части, когда ожидаемая помощь других только ранила меня и отдаляла. Кто мог мне помочь? Какой смысл имело волнение окружающих? Какой смысл имело непостижимое смешение слов, движений, легальные и цивилизованные действия, дикие жесты?
Я была неспособной понять деление жизни на годы, годы на месяцы, месяцы на дни, дни на часы, часы на минуты, минуты на секунды. Почему все люди делают то же самое в то же самое время? Я уже ничего больше не понимала, жизнь окружающих не имела для меня никакого смысла.
Я находилась в мире, который тогда, когда не был враждебным мне, был мне абсолютно безразличен. И я должна была держать ответ перед этим миром, я должна была все время винить себя за плохие свои действия и каяться, ибо я их совершила. Мои мысли путались так, что по мере того, как годы уходили, у меня все больше складывалось впечатление, что я погружаюсь во что-то плохое, или в несовершенное, или в неправильное, или в неуважительное, или в непристойное. Мне никогда уже не удавалось быть довольной собой. Я считала себя отбросом, браком, аномалией, стыдом и, что было хуже всего: я думала, что я погибаю из-за моей отвратительной натуры. Я думала, что если бы я могла попасть в общество хороших людей, если бы обладала крупицей смелости, крупицей воли, прислушиваясь к великодушно данным мне советам, то все бы было по-другому. Но, из-за своего малодушия, из-за лени, из-за бездарности, из-за подлости, я выбирала только самое плохое и поэтому полностью скатилась в пропасть гнусности. И само мое тело стало тяжелым и согнутым. Мне казалось, что я стала очень уродливой, как снаружи, так и внутри.
С того вечера, когда кровь перестала течь от того, что доктор говорил со мной по-человечески, проявляя ко мне заботу и внимание, искренне интересуясь мною и моим заболеванием, я начала видеть себя по-другому, и если обвиняла себя, то иначе. Какое движение инициировал во мне этот скромный человек? Какой инстинкт подтолкнул во мне?
Я стала упорно идти по новой стезе. Я походила на пчелу, которая собирает нектар то тут, то там, и которая не отвлекается от кропотливого труда. Она занята лишь сбором лучшей пыльцы. Собранный мною «мед» будет моим равновесием. И ничто другое меня не интересовало. Ни о чем другом я не думала.
Мне даже не пришло в голову позвонить дяде. И мужа я известила гораздо позднее.

Глава восьмая

«Труба, o чем она вам напоминает?»
Я давно уже имела представление o том, что та-кое психоанализ. Уже долгое время три раза в неделю я приходила для того, чтобы оставлять тяжелые меш-ки своей жизни y маленького доктора. Его кабинет был битком набит ими. Я ложилась на кушетку между ними и говорила. Я много раз проверяла, внимателен ли док-тор, не говорю ли я впустую. Как он себя ведет? Делает ли заметки? Записывает на магнитофон мои монологи? Я подробно изучила тишину, стараясь обнаружить малейший стук пишущей машинки; щелчок, шелест магнитофонной ленты. Ничего. Мне часто случалось внезапно повернуть голову к нему, в разгар моего раз-глагольствования, я думала, что поймаю его на том, что он пишет. Он сидел там, равнодушный, неподвижный, опираясь локтями на подлокотники кресла, нога на но-гу. Он не писал, он слушал. Я 6ы не потерпела, чтобы существовал какой-либо документ, бумага, карандаш между ним и мною. Ему, так же как и мне, был известен мой груз воспоминаний, фантазмов, накопленных там. Между нами был только мой голос, ничего другого. Я не лгала ему, a когда пыталась скрыть какую-то ситуацию, приукрасить, подсластить (как, например, сказать, что мы были в гостиной на ферме тогда, когда мать молола вздор, вместо того чтобы сказать, что мы шли по улице), в конце концов я всегда снимала маску и говорила чи-стую правду. Я прекрасно понимала без того, чтобы мне на это указывали, что я скрывала определенные обра-за, потому что бессознательно боялась, чтобы мне не стало еще хуже, если я выведу их наружу, хотя, наобо-рот, именно давая волю этим ранам, очищая их основа-тельно, я прогнала 6ы боль.
До того дня, когда я, набравшись храбрости, загово-рила наконец o галлюцинации, a он меня спросил, когда я закончила описание: «Труба, o чем она вам напомина-ет?»; до этого дня я не вторгалась реально в бессозна-тельное. Я забрела туда случайно, не зная, что я там была. Я говорила только o событиях, которые я вспо-минала, которые я знала наизусть, одни из них души-ли меня, потому что я никому o них не рассказывала. бумажный кран, операции куклам, мерзкий поступок матери. Пересматривая их c целью полного, грубого, жестокого анализа, я в конце концов стала обнаружи-вать связь между ними. Я констатировала, что в каж-дом случае, c одной стороны, я потела, c другой стороны, если я казалась немой и оцепеневшей, внутри меня, наоборот, вырастало сильнейшее волнение, вытекающее из изобилия воодушевлений и отречений во всех направлениях одновременно, которое я не понимала, которым я не владела и которое терроризировало меня. Нечто было там.
Нечто было там еще c моего раннего детства, я была в этом уверена. Оно появлялось каждый раз, когда я не нравилась или мне казалось, что не нравлюсь матери. Отсюда и вывод, сейчас, в глухом переулке, o том, что запрещенные матерью удовольствия вызывали внутреннее нечто, оставался лишь один шаг, который я лег-ко преодолела. Я отдавала себе отчет, что и в мои трид-цать c лишним лет я страшно боялась не понравиться матери. B то же время я понимала, что и неслыханный удар, полученный от нее, когда она мне поведала o не-удачном аборте, оставил во мне глубокое отвращение к самой себе: меня невозможно было любить, я не могла нравиться, я могла лишь быть выброшенной. Итак, все уходы, все несоответствия, все разлуки я переживала как покинутость. Просто опоздание на метро будоражило внутреннее нечто. Я была неудачницей и, следо-вательно, терпела поражение во всем.
Было просто и ясно. Почему я сама не пришла к этим выводам? Почему я не применяла их каждый раз, ког-да чувствовала беспокойство? Потому что до этого я ни c кем o них не говорила. Любой страх я переживала изо-лированно и обязательно загоняла, без комментариев, как можно глубже. Достигнув возраста, когда можно бы-ло рассуждать по поводу принципов матери (принципы класса, к которому я принадлежала) и определить их как плохие, абсурдные и лицемерные в большей части, было уже точно слишком поздно, промывание мозгов произошло уже полностью, семена были зарыты глубоко, без возможности пробраться наружу. Я никогда не видела сигнал «запрещено» или «покинутость», которые следовало уничтожить простым пожиманием плеч,
Когда я входила в их область, наоборот, я встречалась c ужасной сворой, которая преследовала меня, крича «виноватая», «плохая», «помешанная»; давнее нечто, притаившись в самом темном углу разума, воспользовалось царившим во мне хаосом, моим сумасшедшим бегом, схватывало за горло, и кризис начинался. Когда я пыталась понять, я не достигала никакого результата, ибо я стерла «запрещено матерью», «покинута матерью» и вместо этого написала «виновата», «сумасшедшая». Я была сумасшедшей, это было единственное объяснение, которое я могла дать.

Все было так просто, что казалось невероятным. И все же, такова была реальность, y меня исчезли пси-хосоматические нарушения: кровь, ощущение, что ста-новлюсь глухой и слепой. И тревога появлялась реже, два-три раза в течение недели.
Несмотря на это, я еще не была нормальной. Я уста-новила несколько маршрутов по городу, которые могла пройти, не очень-то боясь. Но остальные передвижения мне еще были заказаны. Я продолжала жить в постоян-ном страхе перед людьми и вещами, еще обильно поте-ла, меня еще загоняли, мои кулаки сжимались, голова втягивалась в плечи, и меня особенно мучила галлюци-нация. Постоянно одна и та же, обычная, точная, всегда неизменная. Именно это ее совершенство пугало меня еще больше.

B первые месяцы терапии однажды я намекнула на это:

Знаете, доктор, иногда со мною происходит что-то странное: я вижу глаз, который смотрит на меня.
- О чем вам напоминает этот глаз?
- Об отце... Я не знаю, почему я это говорю, ибо у меня нет никакого воспоминания o глазах отца. Я знаю, что они были черные, как и мои, это все, что я o них помню.

Потом я говорила o другом. Я и не заметила, как избежала опасности. Одним пируэтом. Но я знаю, что препятствие галлюцинации было там и что однажды при-дется его преодолеть, чтобы идти дальше.
Тревоги, появившиеся от «запрещенного удоволь-cтвия», «покинутости», уже можно было легко опровер-гнуть, я стала способной изгонять их раньше, чем они пускали корни. Но остальные, те, которые еще мучили меня, которые делали невозможным мое проживание вместе c остальными, откуда они возникали, где можно было бы найти их источник? Я топталась на месте. На-cтал, наверное, момент заговорить o галлюцинации.
Однажды я почувствовала себя достаточно сильной, чтобы смогла это сделать, мое доверие к доктору было достаточно большим. Я уже не боялась, что он отправит меня в психиатрическую клинику.
Так что я устроилась на кушетке. Лежа c распро-cтертыми руками и ногами, я проверила, на месте ли материал: мать, красная земля, ферма, все тени, все силуэты, все запахи, все освещения, все шумы, особенно девочка, которой предстояло рассказать так много.

И я заговорила.
- Иногда со мною происходит что-то странное. Это не появляется ни разу, когда y меня кризис, но каждый раз провоцирует кризис, потому что вызывает y меня очень сильный страх. Это может случиться и если я од-на, и если со мной один или несколько человек. Кста-ти, чаще всего это происходит так: если я c кем-то, то левым глазом я вижу человека, стоящего передо мной, декорацию в самых незначительных деталях, a правым глазом, c такой же точностью, - трубу, которая прикладывается к моей глазной орбите, медленно. Kогда она фиксируется там, я вижу через другой конец трубы глаз, который смотрит на меня. Эта труба, этот глаз такие же живые, как и то, что я вижу левым глазом. Устанавливается реально, именно в плане того, что я в эту минуту переживаю, в том же свете, в том окружении. То, что я вижу левым глазом, имеет то значение для существования, как и то, что я вижу правым глазом. Разница лишь в том, что одна визуальная перцепция предоставляет нормальный спектакль, в то время как другая терроризирует меня. Мне никогда не удается уравновесить эти две реальности. Я теряю ориентацию, потею, хочу сбежать, становится невыносимо. Смотрящий на меня глаз не прильнул к трубе, как мой, в противном случае в трубе было бы темно, она была бы закрыта c обоих концов. B трубе, следовательно, не со всем темно, a глаз находится в полном освещении, очень близко к отверстию, очень точный, очень внимательный. От этого глаза я потею, потому что его тяжелый взгляд, направленный на меня, очень строгий. Не сердитый, a холодно строгий, c оттенком презрения и равнодушия. Он ни на минуту не оставляет меня, смотрит напряжен-но, невежливо. Выражение не меняется никогда. Если я опускаю веки, ничего не решается, глаз остается же-стоким, ледяным. Исчезает так же, как и появился, тут же. После этого я начинаю дрожать: y меня начинается кризис. И очень сильное ощущение стыда. Я стыжусь этого глаза больше, чем остальных проявлений моей болезни.
Вот, я все сказала, обнажила себя полностью. Я зна-ла, что я дошла до важной точки анализа. Если я не най-ду объяснение галлюцинации, мне не удастся прогрес-сировать, никогда не удастся вести нормальную жизнь.

Тогда доктор сказал:

Труба, o чем она вам напоминает?
Я почувствовала раздражение, услышав из его уст эти слова. Я ясно понимала, на что он намекает труба - бумажный кран, выход из живота матери. Нет, это было не. то. Если 6ы было так просто, я 6ы сама обнаружила. Мне хотелось встать и убежать. Меня выводил из себя этот маленький и немой паяц, c его безразличием и спо-койствием знатока.
- Вы напоминаете мне священников. Ничего дру-гого вы не стоите. Вы большой священник зада! Ибо с вами мы все время должны топтаться на месте. Это вызывает y меня отвращение, вы вызываете y меня от-вращение. Вы противный тип, слyшающий целый день мерзости одних и других. Вы гадкий. Почему вы выбра-ли слово «труба»? Вы очень хорошо себе представля-ете, что труба не то слово, которое заставило бы меня думать o гирляндах роз.

Скажите без рассуждений, o чем вам напоми-нает слово «труба»?
- Труба напоминает мне о трубе. Труба есть тру-ба... Труба напоминает мне o трубке... o тоннеле. Тон-нель напоминает мне o поезде... B детстве я часто пу-тешествовала. Каждое лето мы проводили во Франции и в Швейцарии. Мы садились на судно, затем на поезд. B поезде я боялась ходить по-маленькому. Мама при-держивалась очень строгих принципов гигиены, и ей везде мерещились микробы.
Я несла вздор, несла вздор. Девочка примкнула ко мне. Я была девочкой, мне было три-четыре года, мы как раз сошли c корабля во Франции, неудобное место, где все время надо было вести себя прилично, все время говорить: «Здравствуйте, мадам, здравствуйте, месье, спасибо, мадам, спасибо, месье, до свидания, мадам, до свидания, месье». Место, где я не имела права снимать туфли и ходить босиком, место, где было запрещено вымолвить хоть словечко за столом и где я должна бы-ла просить разрешения выйти, место, где приходилось мыть руки двадцать раз в день.
Стояло лето. Мы ехали поездом, было жарко, я ску-чала, это было длинное путешествие. Я попросилась сделать по-маленькому. (Для этого я должна была ска-зать Нани: «Nany, number one, please».) Нани переда-ла маме мою нужду «numbeurreouane» (когда мне хо-телось по-большому, она говорила «numbeurretout»). Тогда им пришлось поискать специальный сверток в багаже - аптечку. Аптечка мне ничего хорошего не сулила, лишь вещи, которые причиняют зло, которые жгут, как йод или эфир, которые тянут волосы, как ре-зинка. Зачем нужна была аптечка, чтобы идти делать по-маленькому в поезде? Это меня настораживало.
Наконец, они нашли то, что искали, между короб-ками со шляпами, чемоданами c туалетными принад-лежностями и т. д. и мы вместе вышли в кулуар. Мы продвигались, мать впереди, Нани за ней, держа аптеч-ку, a я посередине. Я могла размять ноги, было лучше, чем в купе. Когда мы добрались в конец вагона, туда, где находился туалет, нас трясло, как овощи в корзи-не, и, в довершение всего, стоял такой шум! Нам было трудно устоять на ногах. Мать и Нани хватались за что попало, что касается меня, я хваталась за их юбки. Было забавно. Менее забавным был запах в том месте: резкий запах мочи, что-то грубое, неприличное, постыдное.
Мать сказала Нани: «Дай мне девяностоградусный спирт. Ты вытри крышку и унитаз, a я вытру раковину заодно мы ей помоем лицо и руки, она уже черная от углевого дыма. Эта девочка на удивление быстро пачкается».
Они упрямо стали тереть то вонючее место, пользу-ясь большими ватными тампонами, замоченными в де-вяностоградусном спирте. Мать говорила: «Здесь полно микробов». O микробах она меня уже информировала, это были те маленькие зверушки, которые подточили легкие отца и погубили мою маленькую сестру. Мне уже было не до маленькой нужды, но я не осмеливалась ска-зать им об этом. Мне казалось, что туалет кишит неви-димыми скорпионами, крошечными змеями, скрытыми осами. Бесконечная тряска и ужасный шум.
После того как все почистили, женщины натяну-ли белую вуаль на унитаз. Сейчас я могла делать по-маленькому Нани расстегнула мне панталоны. Я была одета в панталоны Petit-Bateau, застегивающиеся пу-говицами на рубашечке c бретельками. Одна пуговица на животе и по одной пуговице по сторонам. Передняя часть панталон оставалась неподвижной, a сзади мож-но было их спускать, хлопковый шнур собирал более или менее спинку в сборках, в зависимости от того, на-сколько ты поправлялась, так же и пуговицы приши-вались все ниже на рубашечке в зависимости от того, насколько ты выросла. «Очень практично», - говорила мать. Нани придерживалась другого мнения.
Итак, мои ягодицы висели в воздухе. Нани взяла меня подмышки и подняла, чтобы посадить на огром-ный унитаз, над которым я держала растопыренные ноги. Она тянула мои панталоны к себе, чтобы я не на-мочила согнутую часть. C горем пополам она пыталась сохранять равновесие, в то же время она держала ме-ня за спину Мать смотрела на эту сцену критическим взглядом: «Давай быстрей, ты видишь, что нелегко».
В эту минуту шум стал оглушительным (должно быть, мы проезжали мимо стрелки). Все колотилось так сильно, что я не понимала, держу ли я голову вверх или вниз. Я посмотрела между ногами и увидела на дне унитаза, в конце круглой и липкой трубы, полно мерзких отходов, грунтовую землю, дефилирующую c головокружительной скоростью. Мне было страшно, страшно, страшно. Это отверстие потянет меня внутрь, проглотит, схватит за письку и раздробит на светлoм щебне после того, как я пройду через отвратительную трубу, полную экскрементов.

Мне больше не хочется делать number one.
- Нет, ты сделаешь. Сейчас, когда все подготовле-но, этого еще не хватало. Скорей.
- Не идет, я не могу
- Ух, уж эти твои капризы. Ты заплатишь мне за это!
Нани, хорошо знающая меня, сказала.
- Мадам, я думаю, она не сделает.
B том переполохе, в том сумасшествии я услышала слабый шум, постоянный, быстрый, равномерный: тук-тук-тук-тук-тук-тук...
Туктуктуктуктуктуктуктуктуктуктук... Мне четыре года, мне тридцать четыре года. Я все еще стояла c раздвинутыми ногами на унитазе в поезде, я лежала на кушетке в глухом переулке. Тук-тук-тук-тук-тук-тук...
У меня уже не было возраста, я не была челове-ком, я была всего лишь тем шумом: тук-тук-тук-тук-тук-тук-тук-тук... быстрый, как раз, два, три в детских играх, ритмичный, как колыбельная песня... Туктук-туктуктуктук... Откуда он шел? Главное узнать, откуда он происходил.
- Доктор, y меня болит голова.
Мне очень плохо, острая боль y основания черепа, острее, чем все, что я чувствовала до этого. Грубые толчки разрывали мой череп.
Пронзительная боль. Волнение от избытка страдания. Корни, ужасно искривляющиеся, крепко схватывающие в своих конвульсиях скелеты драконов, падали, каракатиц, распространяя, по мере того как выходили наружу, несносный запах гнили.
- Доктор, я теряю рассудок! Ужасно, я схожу с ума!
Я знала, что, если прикоснусь к галлюцинации, мне придет конец. Я не должна была последовать тому им-пульсу, который звал меня к ней. Не следовало прони-кать в ту область. Я смогла 6ы жить дальше, как безобид-ный калека, без того, чтобы меня закрыли в психушке. Теперь было слишком поздно, я углублялась в черную деменцию, в опустошающее волнение.

Доктор, помогите мне!
Голова раскалывается! Качается, качается...
Тук-тук-тук-тук-тук-тук-та-р та-ртартамтамтам...
Тук-тук-тук-тук. Шум там, очень близко!
Это первое, что не принадлежит безумию, являю-щееся вне истерии. Я должна его найти. Я ДОЛЖНА ИДТИ K НЕМУ

Я очень маленький ребенок, очень маленькая девочка, которая лишь начинает ходить. Я гуляю в болшом лесу c Нани и c отцом. Я готова сделать «number one please». Нани отвела меня за куст. Долго искала та-кой, который полностью подошел. Ты должна прятать-ся, чтобы делать «number one please». На корточках, я крепко держу заднюю часть панталон Petit-Bateau и смотрю на струю жидкости, выходящую из меня и уходящую в землю между ногами, между моими кра-сивыми новыми лаковыми туфельками. Интересно... Тук-тук-тук-тук-тук-тук-тук-тук-тук...
Шум за моей спиной. Я поворачиваю голову и вижу своего отца, стоящего. Он держит перед одним глазом нечто странное, черное, какое-то железное животное c глазом в конце трубы. Это производит шум! Я не хочу, чтобы он увидел меня, когда я делаю по-маленькому Отец не должен видеть мою попку Я поднимаюсь. Пан-талоны мешают мне при ходьбе. Все же я иду к отцу и бью его изо всех сил. Я бью его как можно сильнее. Я хочу причинить ему боль. Я хочу убить его!
Нани пытается оторвать меня от ног отца, которого я царапаю, которого я кусаю, которого я бью и который продолжает бросать мне вызов c длинненьким круглым глазом. Тук-тук-тук-тук-тук... Я ненавижу этот глаз, эту трубу. Меня одолевает невиданное раздражение, невиданный гнев.
Наконец, отец и Нани начинают говорить со мной. Они говорят мне какие-то слова, которые я не понимаю, и какие-то, которые я понимаю. «Сумасшедшая, очень дерзкая, очень злая, помешанная, невоспитанная! Это плохо, это стыдно! Ты не должна ударять маму, ты не должна ударять папу! Это очень плохо, это постыдно! Наказанная, сумасшедшая! Очень некрасивая, очень дерзкая, сумасшедшая. Стыдно, стыдно, стыдно. Пло-хо, плохо, плохо. Сумасшедшая, сумасшедшая, сумас-шедшая». B конце концов я понимаю: то, что я сделала, скверно, ужасно, и вдруг мне стало стыдно самой себя.

Шум прекратился.

Тишина. Спокойствие. Глубокое спокойствие.
Я разоблачила галлюцинацию, я ее экзорцировала. Я была абсолютно, целиком, полностью уверена, что галлюцинация никогда больше не вернется.
Все вокруг плавало. И возвращалось довольно издалека.
- Доктор, я нашла, все закончилось. Это была гал-люцинация.
- Конечно, теперь сеанс окончен.
Когда я встала, я первый раз почувствовала совершенство моего тела. Мускулы нажимали на все мои конечности c исключительной легкостью. Кожа легко скользила над ними. Я стояла на ногах, я была высо-кoй, выше доктора. Я тихонько и ровно дышала, имен-но таким количеством воздуха, сколько требовали мои легкие. Кости охраняли сердце, качающее беспрерыв-нo мою кровь. Таз был белой орнаментальной чашей, на которой внутренности имели точно то пространство, которое им нужно было. Какая гармония! Ничего не болело, все было просто. Мои крепкие ноги вели меня к двери. Моя рука тянулась к руке доктора. Все это принадлежало мне, все хорошо функционировало. Не пугало меня!

До свидания, доктор.
- До свидания, мадам.

Мои глаза встретились c его глазами, и я уверена, что он увидел в них радость. Какое хорошее дело сдела-ли мы вместе! Не так ли?
Он помог мне, помог мне родить саму себя. Я только что родилась. Я была новой!
Я вышла в глухой переулок. Все было как всегда и все было по-другому. Мелкий дождь моросил по мне приятно, как пудра, по моим свежим и розовым щекам. Затоптанные мостовые ласкали пятки ног под туфля-ми. Рыжее ночное парижское небо высилось надо мной подобно палатке цыганского цирка. Я направлялась к шумной улице, к празднику.
Вдруг, когда я приближалась к концу глухого пере-улка, все стало еще легче, еще проще. Я была гибкой, подвижной. Потому что мои плечи вдруг расслабились, освобождая мои шею и затылок, которые уже много лет были втиснуты в них, так что я уже забыла, как приятно было мягкое веяние ветра по волосам за моей головой.
То, что находилось за моей спиной, было так же мало пугающим, как и то, что находилось впереди меня!
У меня была еще всего лишь одна цель: найти мать и задать ей вопросы.
- Ты помнишь один случай, который произошел со мной, когда я была маленькой: я била отца, потому что он меня снимал, когда я собиралась писать?
- Так оно и было, действительно. Меня там не бы-ло, но я смотрела фильм. Тогда твой отец мне его пока-зал. Кто тебе рассказал об этом?
- Никто. Я сама вспомнила. Меня наказали?
- Конечно. Возможно, тебя не поцеловали перед сном или что-то в этом роде, может, несколько шлепков по попке. Наказание для младенца, не больше. B дет-стве ты была дикой.
- Сколько мне было лет?
- Это просто вспомнить. Первое лето, которое ты проводила во Франции. Твой отец вышел из санатория, он хотел познакомиться c тобой. Это был твой отец, в конце концов... Тебе было пятнадцать-восемнадцать месяцев.
Она посмотрела на меня странным взглядом. Мне почудилось, что я вижу в ее глазах что-то наподобие удивления, сожаления, букета завядших, но все еще пахнущих цветов. Вероятно, тогда она начала любить меня такой, какой я была, так мало похожей на ту, ко-торую она хотела видеть.
Слишком поздно, мне уже нечего было делать c ее любовью.

Глава одинадцатая

Мне потребовались целых четыре года с момента начала анализа, очень большое количество сеансов, для того чтобы понять, что я готова пройти психоанализ. До этого я просто лечилась так, как будто это было какое-то колдовство, своего рода ловкая магия, прикрывающая меня, чтобы я не попала в психиатрическую клинику. Я напрасно продвигалась вперед, я не могла убедить себя, что тот простой факт, что я говорю, окончательно выведет из меня весь тот хаос, то глубокое зло, тот опустошающий беспорядок и постоянный страх. Я ждала, что с минуты на минуту все начнется сначала: кровь, тревога, удушье, дрожь. Я очень удивлялась, видя, что передышки становятся все дольше, я не понимала всей глубины изменений. Я все меньше и меньше по собственной воле находилась во власти других и полагалась на волю случая.

Глухой переулок превращался в лабораторию, будто в замок с закрытыми воротами. Маленький доктор был защитником и свидетелем моих путешествий в бессознательное. Мой путь был уже помечен ориентира-ми, которые он знал так же хорошо, как я. Я уже не мог-ла потеряться.

Сначала я пережила моменты, служившие мне щи-том от внутреннего Нечто, как будто я хотела доказать ему и самой себе, что я не всегда была больной, что во мне существовал скрытый зародыш, который я могла обнару-жить и из которого я могла 6ы развиваться. Я старалась уточнить, как и почему я стала душевнобольной.

Действуя таким образом, я обнаружила сильную лич-ность матери. Я пересматривала сцены, которые я опишу сейчас во имя победы жизни.

Часть летних каникул мы проводили в доме на берегу моря, который назывался «Саламандра». Белый дом с голу-быми ставнями. В главный кулуар выходило восемь спа-лен и в конце - просторная гостиная, комната, выходящая на Средиземное море. На другом конце кулуара был вы-ход во двор, где росли циннии и вьюнки, а также была кухня, служебные помещения, прачечная, умывальная, гараж. Маленький закрытый мир, целиком и полнос-тью предназначенный для воссоединявшейся там семьи, но открытый небу и морю.

Жизнь в «Саламандре» была веселой и ничем не ограниченной. Я проводила дни, бегая в купальном костюме по песку, барахтаясь в воде. Нани всегда была со мной на пляже, где она часами вязала и болтала с гувернантками с соседних дач, обсуждавшими друзей или знакомых.
Еда в «Саламандре» была великолепная, состоящая из гаспачо, салатов, морепродуктов, соусов, прохладительных напитков, фруктовых соков и ликеров, но мне ничего не разрешалось. Дети до десяти лет не должны были сидеть за одним столом со взрослыми. К тому же у детей был особый режим, в англо-американском стиле: злаки, гамбургеры, фрукты и сырые или вареные овощи. Очень полезно для здоровья. Итак, я ела раньше взрос-лых. Нани сидела рядом и наблюдала, как я себя веду, как прожевываю пищу. Потому что мать с большим зна-нием дела говорила: «Хорошо прожеванные продукты усваиваются легче». И Нани повторяла: «Прожевывай, ради бога, прожевывай!»

Однажды вечером в «Саламандре» я уселась перед своей тарелкой в конце стола, приготовленного для взрослого ужина.

Бенуда закрывала ставни, строя мне гримасы у каждого окна. Это была наша вечерняя игра. Часть гостиной освещалась арабской люстрой, казавшейся мне прекрас-ной, потому что была похожа на рождественскую елку. Она состояла из наслоения медных звезд, ее неисчисли-мые длинные консоли поддерживали чаши из цветного стекла: голубые, красные, желтые, зеленые. В этих ча-шах (бывших масляных светильниках) горели лампоч-ки, проецирующие в одну часть просторного помеще-ния разноцветный свет.

Другая часть гостиной оставалась в полумраке. Самый молодой мой дядя, который был на десять лет старше меня, а значит, ему было лет пятнадцать, скучал в боль-шом кресле из пальмовых веток, протянув вперед правую ногу, обтянутую гипсовой повязкой: он страдал из-за то-го, что в суставах перестала накапливаться синовиальная жидкость. Мать объяснила мне, что синовиальная жид-кость подобна маслу, которым Кадер смазывает цепи и пе-дали моего велосипеда. Так вот, мой молодой дядя после одного из падений потерял смазку своего колена. Чтобы вновь обрести ее, он должен был сидеть неподвижно... Он очень любил меня и все время говорил мне комплименты по поводу моих локонов, веснушек, разбитых коленок, платьев. И я очень любила его. Он не был ни взрослым, ни ребенком и все же обладал исключительным превос-ходством быть моим дядей, братом моей матери. Я мог-ла уснуть за столом прямо в середине ужина, так сильно я уставала в дни, которые проводила у моря, на солнце и песке. Дядя, когда еще был трудоспособным, брал ме-ня на руки и нес в мою комнату И я чувствовала его неж-ность перед тем, как крепко засыпала.

Итак, в тот вечер у меня была хорошая «охрана». Нани была рядом со мной, дядя - передо мной, с другой стороны стола, люстра в форме звезды - над головой и море, отдыхающее, что-то шепчущее из своих глубин. Именно тогда Мессуда поставила передо мной полную тарелку овощно-го супа. Я ненавидела этот суп. Особенно кусочки порея, к которому я питала настоящее отвращение. Я не могла его глотать... Он вызывал протест всех моих внутрен-ностей, который невозможно было побороть. Я стиски-вала челюсти, не хотела подносить ложку ко рту. Я про-глатывала жидкость, которая сама скользила по горлу, но не давала пройти ни кусочку овощей, особенно порея.

Подошла мать, красивая, надушенная, с туго зави-тыми волосами. Она поняла ситуацию с первого взгляда.
- Она должна съесть свой суп.
- Мадам, но ее невозможно заставить проглотить ово-щи.
- Дай мне.
Она заняла место Нани, взяла ложку.
- Как тебе не стыдно, тебя приходится кормить, как младенца!
Я ничего не могла поделать, отвращение было слиш-ком велико, я не могла разжать зубы. Мать, нервничая, встала со стула.
- Продолжайте. Она не пойдет спать, пока не съест все, что у нее в тарелке, и больше ничего не получит.
Затем она вышла, а я осталась перед тарелкой с супом, уверенная, что не съем ничего, несмотря на огорчение, которое я могла причинить матери своим поведением.

Несколько мгновений спустя перед домом заскрипел щебень. Кто-то ходил под окнами. Затем в ставню, самую близкую ко мне, ударил камешек. Я открыла рот и про-глотила овощи. Дядя и Нани ничего не говорили. Еще не-сколько мгновений, и второй камешек - и вторая ложка, проглоченная как лекарство. Третий камешек - третий, потом четвертый, пятый глоток. Чтобы побороть отвра-щение, я вцепилась руками в стол. Тогда мой дядя, кото-рый был абсолютно спокоен, сказал:

Ты 6ы лучше съела весь суп, а то сдается мне, где-то рядом старьевщик, и, если будешь плохо себя вести, он заберет тебя к себе.

Старьевщик скупал в богатых кварталах поношенную одежду и продавал ее в других местах. Он медленно хо-дил по улицам, громко крича с равными интервалами: «Старье берем! Старье берем...». Он вызывал во мне на-стоящий ужас, потому что на ремне у него висели кры-синые шкуры, образующие на его бедрах что-то вроде набедренной повязки. Слыша крики старьевщика, я пря-талась, а мать грозилась, что отдаст меня ему, если я не бу-ду слушаться.

Но старьевщик не ходил в «Саламандру», это не мог быть он. И все же я проглатывала содержимое ложки, ко-торую подносила мне Нани.

Вдруг в абсолютной тишине в темноте, существу-ющей как раз для неожиданностей, я услышала совсем близко:

Старье берем! Старье берем!

Он здесь! Я не доела суп! Он заберет меня с собой! Меня охватил ужас, сильная дрожь сотрясла меня, сжа-ла мой живот, да так, как будто я отдавала богу душу. Съеденный суп вышел обратно через мой рот, как гей-зер. Меня схватили спазмы, из меня пошла вода, воздух, потом - пустота. Нани держала мой лоб, а дядя, что бы-ло удивительно, смеялся.

Вернулась мать и вмиг увидела запачканную кра-сивую скатерть. У нее скривилось лицо: я опять разоча-ровала ее. Я поняла ее уловку: она изобразила старьев-щика, чтобы заставить меня съесть суп. Но так, как она задумала, не получилось. В ее глазах и голосе было ис-терическое отчаяние.

Она все же съест суп! Однажды этому ребенку при-дется раз и навсегда перестать капризничать! Я не сдвинусь с места. Мы не сядем ужинать, пока она не закончит.
И тогда я сама съела только что извергнутый суп. И сделала я это не для того, чтобы ей понравиться, а по-тому, что почувствовала в ней что-то опасное, больное, что-то сильнее ее и сильнее меня, что-то более страшное, чем старьевщик.

Потом этот случай вызвал смех у всех членов семьи, несмотря на строгий тон ее голоса. Они пересказы вали друг другу все в мельчайших подробностях. В завершение о матери было сказано: «Она строгая, но справедливая». Эта фраза никак не укладывалась в моей голове. Я не по-нимала, что она означает, я отвергала ее.

2013 Перевод Л. И. Фусу. При цитировании ссылка на источник обязательна. Литературная редакция - Л.М. Лютикова.

Мари Кардиналь

Слова, которые исцеляют

* * *

В оформлении обложки использован фрагмент работы Алексея фон Явленски «Портрет молодой девушки» (1909 )


© Когито-Центр, 2014 ISBN 978-5-89353-425-2

Доктору, который помог мне родиться

Глухой переулок был плохо вымощен камнем, полон ухабов и неровностей, по краям тянулись узкие, местами побитые тротуары. Подобно потрескавшемуся пальцу, переулок проникал между одно-двухэтажными частными домами, прижимавшимися друг к другу, и в конце концов упирался в два забора, покрытых убогой зеленью.

Окна не выдавали ничего сколько-нибудь сокровенного, в них не было никакого движения. Казалось, что ты в провинции, и все же это был Париж, четырнадцатый округ. Здесь не было нищеты, как не было и богатства, это была жизнь мелкой буржуазии, скрывающей свои сбережения в обивке диванов, щербатых ставнях, ржавых желобах и облезлых стенах с облупившейся штукатуркой. Ворота, однако, были солидными, а окна на первых этажах – защищены прочными решетками.

Этот тихий закоулок насчитывал, наверно, лет пятьдесят, ибо сохранял в причудливых строениях следы стиля модерн. Кто обитал в них? Судя по некоторым витражам, дверным молоточкам, сохранившимся орнаментам, можно было предположить, что за этими фасадами жили вышедшие на пенсию люди искусства, завершившие свою карьеру живописцы, престарелые певицы, бывшие мастера сцены.

На протяжении семи лет три раза в неделю я проходила по этому переулку до конца, до забора слева. Я знаю, как здесь идет дождь, как прячутся от холода жильцы.

Я знаю, что летом здесь устанавливается почти сельский образ жизни с вазонами герани и спящими на солнце кошками. Знаю, как выглядит глухой переулок и при свете дня, и ночью. Знаю, что он всегда безлюден. Он кажется пустынным даже тогда, когда какой-нибудь прохожий спешит к своим воротам или шофер выводит свой автомобиль из гаража.

Теперь мне трудно вспомнить, который был час, когда я впервые переступила порог этого дома. Заметила ли я давно не ухоженные растения в садике? Почувствовала ли гальку на узкой мостовой? Пересчитала ли семь ступенек на крыльце? Успела ли разглядеть стену из жернового камня, пока ждала, чтобы открылась входная дверь?

Не думаю.

Зато я увидела смуглого человечка, который протягивал мне руку. Я заметила, что он был худощав, прилично одет и весьма сдержан. Я увидела его черные глаза, непроницаемые, как матовое стекло. Я приняла его предложение подождать в комнате, которую он мне показал, раздвинув шторы. Это была гостиная в стиле Генриха II, где мебель – стол, стулья, буфет, сервант – занимала почти все пространство, демонстрируя вновь прибывшему барельефы в виде гномов и плюща, спиралевидные колонны из резного дерева, медные диски и китайские фарфоровые вазы. Эта уродливость не имела для меня никакого значения. Для меня была важна лишь тишина. Я находилась в настороженном и напряженном ожидании, пока не услышала справа от штор стук открывающейся двойной двери, затем звук шагов двух человек и легкий шорох, после чего входная дверь открылась и голос пробормотал: «До свидания, доктор». Ответа не последовало, дверь закрылась. И снова легкие шаги к первой двери, короткий скрип паркета под ковром, свидетельствующий о том, что дверь осталась открытой, затем – непонятное движение. Наконец шторы раздвинулись, и человечек пригласил меня в свой кабинет.

Вот я сижу на стуле перед письменным столом. Человек погружен в черное кресло, так что я вынуждена сидеть боком, чтобы разглядеть его. На стене передо мной полки, набитые книгами, к которым приставлена кушетка коричневого цвета с валиком и подушечкой. Доктор явно ждет, чтобы я заговорила.

– Доктор, я уже долгое время больна. Я сбежала из клиники, чтобы встретиться с вами. У меня больше нет сил жить.

Глазами он дает мне понять, что слушает внимательно и что я должна продолжать.

Находясь в прострации, будучи подавленной, отрешенной, замкнутой в своем собственном мире, как я могу найти слова, которые передались бы от меня к нему? Как построить мост, который соединил бы возбуждение и спокойствие, свет и мрак, простиравшийся за каналом, за рекой, полной нечистот, за грозной лавиной страха, которая отдаляла доктора и всех других людей от меня?

Я умела рассказывать истории и даже анекдоты. Но то, что воцарилось во мне, то самое «Нечто», тот стержень моего существа, герметически закрытый, полный движущегося мрака, – как мне рассказать об этом? Это была густая, плотная сущность, пронизанная в то же время спазмами, одышкой и медленными движениями, подобными движениям на морских глубинах. Глаза мои перестали быть «окнами». И хотя они были открыты, мне казалось, что они закрыты и что это – всего лишь два глазных яблока.

Я стыдилась происходившего во мне, этого внутреннего хаоса и возбуждения, и никто не должен был заглядывать туда, никто не должен был об этом знать, даже доктор. Я стыдилась своего безумия. Мне казалось, что любая форма жизни предпочтительнее безумия. Я неустанно плавала в весьма опасных водах, полных течений, каскадов, водоворотов и острых осколков, и, несмотря на это, всегда делала вид, что плыву по озеру тихо, как лебедь. Чтобы полностью спрятаться, я затыкала все свои «выходы»: глаза, нос, уши, рот, влагалище, задний проход, поры, уретру. Чтобы как можно плотнее закрыть эти отверстия, тело предоставило мне много «секреторных возможностей». Некоторые виды влаги сгущались до такой степени, что останавливались в своем движении, образуя плотный блок, в то время как другие, напротив, текли безостановочно, также препятствуя таким образом проникновению чего-либо внутрь.

– Вы можете рассказать мне о лечении, которое вам прописали? О специалистах, которые вас консультировали?

Об этом говорить я могла. Могла перечислять докторов и медикаменты, могла говорить о крови, о ее приятном и теплом присутствии меж моими бедрами вот уже в течение трех лет, о двух выскабливаниях, сделанных мне, чтобы остановить кровотечение.

Это кровотечение, проявляющееся в разной степени, было мне хорошо знакомо. Эта аномалия не была опасной, потому что ее можно было увидеть, измерить, проанализировать. Мне нравилось превращать ее в главный предмет и причину моей болезни. Поистине как могут не пугать эти постоянные кровотечения? Какая женщина не сошла бы с ума от страха, видя, что таким образом из нее вытекает жизненная сила? Как можно не мучиться от постоянного наблюдения этого интимного, вызывающего стеснение и стыд, открытого источника? Как не считать это кровотечение знаком того, что я не могла больше жить среди других? Я запачкала столько кресел, стульев, диванов, кушеток, столько ковров и кроватей! Я оставила столько луж, лужиц, капель и капелек в столь многих залах, гостиных, приемных, коридорах, бассейнах, автобусах и других местах! Я больше не могла выходить.